Иосиф Виссарионович Сталин-6

О «тайне близости к нему миллионов». По-моему, тут не одна общая тайна, а несколько весьма дифференцированных тайн. Но сначала я хотел бы, чтобы мне сообщили некоторые цифры: 1) какой процент участников индустриальных сталинских строек, всех «магниток», дорог, рудников и прочего составляли заключенные ГУЛАГа; 2) сколько было раскулаченных; 3) сколько людей бежали в бараки: на «стройки социализма», спасаясь от деревенского голода; 4) сколько из тех, кто остался на селе работать за «галочки», а затем просто не мог сбежать за отсутствием паспорта, в душе не очень испытывали близость к Сталину. Добавим и многих несчастных членов семей, короче, всех, кто Сталина боялся, может быть, воспринимал его как могучее недосягаемое божество, как нового Ивана Грозного, но все же «близость» вряд ли испытывал. Не забудем о ссыльных народах, надо думать, не на Сталина же молившихся. Не забудем и о сотнях тысяч «бывших», а также «спецов», которые смирились, честно служили, но все же без «близости». Наконец, приплюсуем тех, кто все видел таким, каким оно и было,- тех немногих, от кого тем не менее мы обязаны вести настоящий, гамбургский отсчет при любых вариантах на тему «мы тогда не знали, не понимали, не задумывались». Даже если их были бы всего сотни, десятки, единицы: от Платонова и Булгакова до Рютина и Раскольникова. Да не так уж мало интеллигентов и тогда были «интеллигентами», то есть «понимающими». И наконец, делегаты XVII съезда, проголосовавшие против Сталина, хотя бы отчасти в нем-то разобрались? Словом, десятки миллионов образованных и полуграмотных придется из числа причастных «тайне близости» исключить, не так ли? За вычетом всех этих цифр останется некая часть населения страны, ощущавшая энтузиазм, то есть сознательно верившая Сталину. 

Не на всех лежит историческая вина за торжество сталинизма. О, далеко не на всех. Но и у тех, на ком объективно все же лежит, она совершенно разная не только по степени, но по своей социальной и психологической природе. Вина была совместной, но не общей. «Сталин внутри нас»? Кого это «нас»? Нет, придется обдумывать всех особо. Особо — «образованных» партийцев. И особо — «полуграмотных». Наконец, совсем-совсем особо — тех интеллигентов, о которых написала Л. Я. Гинзбург, ничуть не «веривших» Сталину, но впавших в соблазн толковать его фигуру через понятия, сами по себе исключительно серьезные, «глубинные», потому возвышающие его, — называть ли это Гением или Историей. 

Ведь речь идет о событиях таких огромных, исторических, страшных! И кажется, что личный масштаб главы режима должен был быть (по старинному художественному канону) необходимо соразмерным масштабу самого действия. Кажется, что трагическим лицом был не крестьянин, не интеллигент, не рабочий, не зэк или не только зэк, но и Сталин. Оболваненность, покорность, отказ от рефлексии, наконец, «завороженность», потребная, чтобы выжить, словом, все мощные психологические потоки отношения к далекой, условной персоне Сталина словно бы начинают вращать лопасти этой персоны и восприниматься как ее собственная индустриальная мощь. 

Но «трагической» можно назвать только ту личность, которая причастна к столкновению двух великих и равно внутренне (исторически, человечески) обоснованных и беспредельно содержательных, двух субстанциональных начал. 

Шекспировский Клавдий все же бытийствует в одном духовном пространстве с Гамлетом. «Трагическая личность» всегда онтологически возвышенная — пусть это леди Макбет или Ричард III, или Клавдий, или Гертруда, — и в душе у нее «черные и несмываемые пятна». Такая личность не случайна, она предусмотрена вселенским замыслом, она значительна — и в этом плане позитивна.

Тут сюжет для поэта. 

То, что значительно, сложно, интересно, уже оправдано хотя бы художнически. В трагедии — боги смеются… Масштаб, если он подлинный, сам по себе заслуживает восторга, пусть леденящего, — как в гимне царице Чуме пушкинского Вальсингама. 

Есть ли тут хоть одна точка соприкосновения с тем, что описано в «Колымских рассказах» Шаламова? Колымский Вальсингам разве что выматерился бы. 

Очнемся. Трагедия свершилась, но другая трагедия. Не классическая. 

Сталин имеет отношение к этой трагедии. Трагедия не имеет отношения к Сталину. Или к Берии. Или к Жданову да Маленкову, Молотову да Кагановичу. Не тот жанр. 

Бедные, мы, бедные! — все-то нам трудно представить себе, что понимание ума, психологии, личной начинки Сталина может обойтись без глубокомыслия и приподнятости, что во главе режима, перевернувшего мировые пласты и унесшего миллионы жизней, могла стоять посредственность… 

Нам это было бы совсем уж обидно. 

На личном величии и трагизме вождя сталинисты и антисталинисты сходятся. В этом смысле «культ» Сталина у нас по-прежнему более или менее сохраняется. 

«Он имел одно виденье, непостижное уму, и глубоко впечатленье в сердце врезалось ему». Мы охотно примысливаем всю непостижность века к некогда миллиарды раз тиражированному виденью. 

А реальный Сталин… 

Давайте-ка его перечитаем. Ведь сохранились тексты великого человека. 

В отличие от преемников он писал их сам. Вот аутентичные документы, позволяющие, в частности, судить о качестве и масштабах его ума, его логики, о сталинской ментальности (если прибегнуть к современному историко-культурному термину). 

За недостатком места используем только несколько страниц из доклада 10 марта 1939 года на XVIII съезде партии5. Это был первый съезд после начала Большого Террора. Это первый съезд, на котором Сталин мог совершенно раскрыться в роли победителя. Послушаем вождя в момент первой политической кульминации и апофеоза его судьбы. 

Притом стиль в избранном мною фрагменте превосходно отвечает теме. Ибо речь идет о «подборе кадров», о «некоторых вопросах теории», а именно: «вопросе… о нашем социалистическом государстве и вопросе о нашей советской интеллигенции». 

Перед нами — страницы из числа самых классических сталинских страниц. На экзаменах их надо было помнить почти наизусть. 

Сталин сказал: «Иногда спрашивают: эксплуататорские классы у нас уничтожены, враждебных классов нет больше в стране, подавлять некого, значит, нет больше нужды в государстве, оно должно отмереть, почему же мы не содействуем отмиранию нашего социалистического государства, почему мы не стараемся покончить с ним, не пора ли выкинуть вон весь этот хлам государственности?» 

Никто, разумеется, не задавался тогда такими вопросами. В 1939 году было бы в высшей степени несвоевременно спрашивать об отмирании сталинского государства. Разъяснительная работа была в основном проведена. В стране не осталось идиота, который бы не понял, что государство пока отмирать не собирается. 

Только один человек в стране мог позволить себе вслух этакое «теоретическое» вопрошание. 

Итак, «некоторая неразбериха в этих вопросах» и «отсутствие полной ясности среди наших товарищей» — риторическая коррида, которую Сталин разыгрывает сам с собой, благодушно воображая некоего идеологического тореадора с выцветшей красной тряпкой цитируемых им высказываний Энгельса на сей счет. 

Изобразив перед едва ли не оцепеневшим залом одного из «наших товарищей», предлагающего «выкинуть вон весь этот хлам государственности», одного из тех, кто «не разобрался» в марксизме и «проглядел факт капиталистического окружения», «засылающего в нашу страну шпионов, убийц и вредителей», «недооценил роль и значение… карательных и разведывательных органов», то есть вообще-то вполне заслужил отправку в ГУЛАГ, Сталин вдруг добавляет: «Нужно признать, что в этой недооценке грешны не только вышеупомянутые товарищи». Хотя он ведь никого не «упомянул»?! Но каждый согрешивший в сердце своем мог бы считать себя как бы упомянутым. Сталин же заканчивает тираду: «В ней (недооценке роли «органов». — Л. Б.) грешны также в известной мере все мы, большевики, все без исключения». 

«Все без исключения»? Потрясающий катарсис. Ведь это означает, что в недооценке роли карательных органов был раньше грешен и он сам, Сталин… 

«Разведку» после 1937 года никак нельзя было счесть «мелочью и пустяками». Но нужно предупредить страну, что террор должен продолжаться и впредь, что послабления не следует ожидать даже при полном коммунизме. 

«Факт» промаха мог произойти, размышляет вождь, только из-за «непозволительно беспечного отношения к вопросам теории». 

Так наступает звездный час для «теории». Час прощания с покойными немецкими бородачами

Энгельс считал, что «обращение средств производства в общественную собственность» явится «последним самостоятельным действием» государства «в качестве государства», после чего «вмешательство государственной власти в общественные отношения станет мало-помалу излишним и прекратится само собою. На место управления лицами становится управление вещами» и т. д. Сталин в ответ заявляет, что рассуждения Энгельса не подходят к «частному и конкретному случаю победы социализма в одной, отдельно взятой стране, которая имеет вокруг себя капиталистическое окружение». 

Дальше Сталин говорит, что с рабовладельческих и феодальных времен «орудия власти государства сосредоточивались, главным образом, в армии, в карательных органах, в разведке, в тюрьмах», и у государства были две функции: «главная», подавления вовнутрь, и «не главная», защиты и захвата вовне. Так вот, после «полной победы» социализма «вместо функции подавления появилась у государства функция охраны социалистической собственности от воров», а «не главная» функция сохранилась; и поскольку именно извне к нам засылаются «шпионы, убийцы, вредители», то стало быть, их «вылавливание» внутри страны лишь подтверждает, что «наша армия, карательные органы и разведка… своим острием обращены уже не вовнутрь страны, а… против внешних врагов». «Вылавливание», как поясняет в заключение Сталин, поэтому сохранится и при коммунизме, если только капиталистическое окружение не будет «ликвидировано». 

Вот мысль Сталина и вот его угроза. Ибо его мысли всегда не что иное, как угрозы или (реже) отсрочки угроз. 

Как пишет Симонов, «в своих выступлениях Сталин был безапелляционен, но прост…» 

В данном «теоретизировании» вождя присутствует все характерное для этого социально-исторического типа мышления. Во-первых, «общее» и «абстрактное», то есть действительно теоретическое, с раздражением и брезгливостью отбрасывается как нечто, «оторванное от практики», неинтересное и недостаточное. «Практика» — вот таинственный пароль этих людей, столь поразительно непрактичных во всем — от предвоенного развала армии и сельского хозяйства до уничтожения наиболее выгодных наук, генетики и кибернетики. И «теория», ну, конечно, «теория», однако «конкретная», приспособленная к так называемым «зигзагам истории». Теория — как огрубелая, расторопная и доступная прислуга. 

Теория возглашает белое? Ну а мы сейчас, «опираясь на опыт», покажем, что белое есть черное. Сталин называет это «конкретизировать отдельные общие положения марксизма, уточнять и улучшать их», а не «спокойно лежать на печке и жевать готовые решения» Зал в ответ разражается «общим смехом», явно считая невозможным для себя жевать марксизм. 

Во-вторых. Вопроса о логической связи между «абстрактным», «общим положением» и его «конкретным» антиподом даже не возникает. Почему «хорошо организованные карательные органы» — это «уточнение» и «улучшение» марксистского идеала отмирания государства и грядущей замены управления лицами управлением вещами — остается абсолютно неизвестным? Но убедительным! Как персонаж Зощенко, ухаживающий за дамочкой «из седьмого номера». Он говорит ей, когда та берет четвертое пирожное в театральном буфете: «Ложи взад!» Та, правда, замечает определенное логическое несоответствие и возражает: «Которые без денег — не ездют с дамами» «А я говорю: не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за указание» («Аристократка», 1923 год). 

Не в отмирании государства счастье. 

В-третьих. Марксистская теория социализма, уж какова она ни есть, понимается Сталиным без какой-либо догадки об ее системности — именно как набор «отдельных положений», любое из коих можно вмиг вырезать и всунуть другое, «уточненное». И опять-таки нет вопроса о том, что эта резекция сулит марксизму в целом — может ли теория социализма уцелеть, ежели взамен постепенного ослабления государственного вмешательства в жизнь людей опереть социализм на государственный террор. Если бы можно было говорить обо всем этом вздоре с некоторой степенью серьезности, то «вопросы теории» требовали бы прежде всего разъяснения того, каким образом «сильное государство» в «отдельно взятой стране» вообще совместимо с социализмом в традиционном марксистском понимании. Но — боже ты мой! — для нашей темы существенны не свирепые эвфемизмы сталинских рассуждений о «разведке» как конкретном своеобразии советского социализма, а то, что Сталин и миллионы его читателей искренне полагали, будто этот набор фраз и есть занятие «вопросами теории«… 

Уровень был задан, притом на полвека вперед. Между прочим, формула «реального социализма» брежневских времен находилась на том же уровне логической рефлексии, служила сходным прагматическим интересам и была достижением умов, ничуть не более примитивных, чем ум Сталина. Да что там! — совсем уже недавно случалось нам прочесть, что существование социализма принципиально возможно и при условии отчуждения трудящихся от средств производства и от власти! 

«Извините за указание».

«Второй вопрос — это вопрос о советской интеллигенции». Сталин за нее заступается, считая, что «пренебрежительное, презрительное» отношение к ней, как к «силе чуждой и даже враждебной» — неправильно. То есть оно вполне правильно применительно к «старой, буржуазной интеллигенции», которая «кормилась у имущих классов и обслуживала их» (за исключением «отдельных единиц и десятков смелых и революционных людей», которые, однако, «не могли изменить физиономию интеллигенции в целом»). После революции наиболее квалифицированная часть ее «пошла в саботажники», затем «завербовалась… во вредители, в шпионы» и «была разбита и рассеяна органами»; другая часть сначала «топталась на месте», «но потом, видимо, махнула рукой и решила пойти в службисты…» Наименее квалифицированная третья ее часть «стала доучиваться в наших вузах». Короче, «в нашей, так сказать, пролетарской стране вопрос об интеллигентах — вопрос пока довольно острый. Проблема кадров еще не разрешена в положительном смысле…»

Вот так ставит проблему Сталин. Правда, последние две фразы как-то снова прилипли сюда из Зощенко («Не надо спекулировать», 1931 год). 

Мой блог находят по следующим фразам

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.