Иосиф Виссарионович Сталин-4

О, перед нами — Великий Вор в Законе! 

И эта манера высказываться в соответствующем угрожающе-многозначительном блатном тоне: «В последнее время Тито плохо себя ведет». Сталин встал и прошелся. Прошелся и повторил: «Плохо себя ведет, очень плохо» (номер 4). 

31 марта 1948 года в присутствии писателей Фадеева, Панферова, Вишневского, Друзина и Симонова И. В. Сталин «высказывал соображения, имевшие для нас общелитературное значение». Шепилов, говоря о том, почему комиссия ЦК по премиям решила вместо первой премии Эренбургу за роман «Буря» дать вторую премию, заявил о книге, что «французы изображены в ней лучше русских». Сталин с этим не согласился: «Нет, по-моему, тоже неверно было бы сказать, что французы изображены в романе Эренбурга сильнее русских». Тогдашние критики романа упрекали его в том, что русские персонажи выписаны «слабее», «хуже», чем французы, с точки зрения психологической и художественной убедительности. Однако Сталин «подошел к этому вопросу с другой, главной стороны — что советские люди показаны в романе сильнее французов в буквальном смысле этого слова. Они сильней, на их стороне сила строя, который стоит за ними, сила их морали» и т. п. 

Так Сталин пренебрег попыткой (тогда не такой уж частой) подойти к роману как к роману, оценить, насколько хорошо сделаны те или иные его страницы. Сталин с невольным простодушием рассуждает как человек, которому практически незнакома и непонятна оценка произведения с этой стороны, оценка, так сказать, «эстетская» и «формалистическая», который исходит из тождества изображения и изображаемого. В искусстве «главная» (не главная, а единственно серьезная и значимая) сторона — не как, а что изображено. Симонов понял Сталина в своих тогда же сделанных примечаниях достаточно верно. Может быть, Эренбург «лучше знает Францию», но «они, эти недостатки, не перевешивают положительного эффекта понятия «сильнее» в буквальном смысле слова». 

«А люди, что ж, люди у него показаны средние. Есть писатели, которые не показывают больших людей, показывают средних, рядовых людей»,- размышляет главный эстетик СССР. Пытливая мысль ведет Сталина в самую глубину истории литературы. «Вот «Мать» Горького. В ней не изображено ни одного крупного человека, всё — рядовые люди». 

Тут перед нами, действительно, вся советская эстетика тех времен (и поныне, впрочем, не слишком увядшая). Судить надо, по «содержанию». К нему подбирается «соответствующая» форма. «Содержание» — это показ «крупных» или «рядовых» людей, и чтобы было видно, кто «сильнее» (иначе: кто «положительной»). В этом деле очень важно, «на чьей стороне» автор. «Принципиальная авторская позиция» понимается именно так, без затей: «за кого» автор, «кому он отдает свои симпатии и кому — свои антипатии» (слова Фадеева). Поэтому (говорит он же) «объективистский подход… это безусловно плохо». Но Сталин мудрей собеседников, искушенней, недоверчивей в литературном деле. Ведь даже у Горького не всегда раскусишь, что кому он «отдает». «Ну, а в «Деле Артамоновых» как? На чьей стороне там Горький? Ясно вам?» Фадеев сказал, что ему ясно, на чьей стороне там Горький». 

Но Сталин насмешливо разводит руками, он-то знает, что самый-самый крупный из писателей тоже способен запутать следы, и не поймешь, куда он клонит. «А мне, например, не так уж ясно, на чьей стороне Горький в «Деле Артамоновых». 

«Объективизм» изображения в иных случаях (как в «Кружилихе» Пановой) простителен, поскольку кое-что недоработано в изображаемом, ведь у «многих и многих» людей бывает «разлад между бытием и сознанием», «нет единства между личным и общественным». Надо признавать правду жизни, учит нас И. В. Сталин. «А разве это так просто в жизни решается, так просто сочетается? Бывает, что и не сочетается». 

Непростая штука — партийное руководство жизнью, не все в жизни удается упорядочить, пусть и литература иногда это показывает. Если, конечно, такой показ по каким-то прикидкам Сталина полезен в текущий момент или хотя бы не вреден. Симонов: «Анализируя книги, которые он в разные годы поддерживал, вижу существовавшую у него концепцию современного звучания произведения (курсив мой, внушительно сформулировано! — Л. Б.), концепцию, в конечном счете связанную с ответом на вопрос: нужна ли эта книга нам сейчас? Да или нет?». 

Вот именно. Да или нет? 

Такая концепция… 

Первая серия «Ивана Грозного», где «Грозный был безоговорочно прав» — вот это да! Как тонко замечает Симонов (в 1979 году), «…хотя, казалось бы, фигура Ивана Грозного требовала к себе по всем своим историческим особенностям диалектического подхода, Сталин в данном случае был далек от диалектики». Ой, прав мемуарист! А вторая серия «Ивана» — нет и нет! Все полезное было исчерпано уже в первой. Дальше пошло неполезное. 

Любопытно то, что Сталин считал главным в фильме сценарий, со сценариста и спрос, а режиссеры — пусть их. «А что они? Они только крутили то, что он им написал». Сталин последователен в интересе к «что» и незамечании «как». 

Вообще, стиль рассуждений Сталина об искусстве отмечен полнейшей завершенностью. Ну, например: «Из женщин Панова самая способная, — сказал Сталин. — Я всегда поддерживаю ее как самую способную. Она хорошо пишет. Но если оценивать эту новую ее вещь, то она слабее предыдущих. Пять лет тому назад за такую вещь, как эта, можно было дать и большую премию, чём сейчас, а сейчас нельзя… Вот она взяла один колхоз и тщательно его изучила. А это неверно. Надо иначе изучать. Надо изучать несколько колхозов, много колхозов, потом обобщить. Взять вместе и обобщить. И потом уже изобразить» (номер 4). 

Или: «В романе есть недостатки… Не все там верно изображено… Вот эта сторона в романе товарища Казакевича неверная. Есть в романе член военного совета Сизокрылов, который делает там то, что должен делать командующий, заменяет его по всем вопросам… А роман «Весна на Одере» талантливый. Казакевич писать может и пишет хорошо. Как же тут решать вопрос? Давать или не давать ему премию?» 

Ах, если бы все это было опубликовано тогда же! Сколько диссертаций, можно было бы защитить, сколько монографий выпустить дополнительно! Сколько прекрасного материала поступило бы в распоряжение эстетики, литературоведения! А то пробавлялись только, допустим, замечанием о горьковской поэме «Девушка и Смерть», которая потому «сильней, чем «Фауст» Гете», что «любовь побеждает смерть». То есть опять-таки: в каком смысле «сильней«3 А в том, что «изображено» и кто кого «побеждает» Кто важней, Сизокрылов или командующий, Смерть или Девушка, русские или французы? Кто сильнее? 

О тождестве изображения и изображаемого. Шутки в сторону. Тут искусство — это должным образом («правильно») отрепетированная жизнь. Сталин, как и сталинское искусство, литературная критика и т. д., похоже, исходили из того, что действительность лишь отражает идею действительности. Поэтому художник, давая идею, создает самое действительность. И, значит, отменяет нежелательное, не изображенное и, следовательно, как бы не существующее. Так в первобытности магически относились к называнию и неназыванию некоего имени, более действенному, чем зримое наличие. Кинофильм особенно понимался как первоисточник реальности. Отсюда эстетика «Свинарки и пастуха». Вся эта фабрика советских снов. Отсюда понятия «лакировки» и «очернительства». Отсюда вообще тотальное вытеснение реальности ее словесными, идеологическими макетами. Сталинский неоплатонизм. Если мы нечто идейно узрим и «укажем» (но только в унисон, многомиллионным хором), значит идейное и указанное существует. А безыдейного и неуказанного вовсе нет. 

Сталин одновременно и насаждал квазимифы, и сам жил в этом зазеркальном, квазимифическом мире. Вместе с нами он был творением. Но кого (или что) считать творцом? Что породило вместе со сталинщиной самого Сталина? 

Это, конечно, главный вопрос. В пределах нашего материала придется ограничиться лишь его частной, культурно-психологической стороной. 

Тут выясняется, что сделанные только что замечания (о ритуальной идеологической заведенности, о «квазимифологичности» сталинского мышления) все-таки излишне глубокомысленны Материал таков, что даже с самой скромной дозой глубокомыслия мы рискуем сесть в калошу. 

Посмотрим-ка на дело прямо. 

Все, что говорит Сталин, все, что он думает о литературе, кино и прочем, донельзя невежественно. Герой воспоминаний К. М. Симонова — довольно-таки примитивный и пошлый тип. Таковы тексты и факты. 

Пусть мемуарист сохраняет к нему самое серьезное и уважительное отношение, уверяет нас, что Сталин «действительно любил литературу», «любил читать и любил говорить о прочитанном с полным знанием предмета», но мы уже могли убедиться из точных записей самого же Симонова, что это было за «знание предмета» Сталин даже не подозревал о существовании такого «предмета», как искусство с его выстраиваемым для себя особым, художественным миром, он ничего не знал о внутреннем устройстве этого мира. Читать-то он любил, любил смотреть кино, но в качестве совершенно эстетически дремучего и вместе с тем практичного политикана (последнее Симонов, в общем, признает). 

«Вкус его отнюдь не был безошибочен. Но у него был свой вкус» (номер 4). Что ж, «свой вкус» был и у гостей на свадьбе в «Клопе», так сказать, ложноромантический вкус («Сделайте мне красиво!»), так что этим гостям, как и Сталину, вполне могла понравиться ходульная манера Ванды Василевской. Читать любил и гоголевский лакей Петрушка «Свой вкус», конечно, есть у каждого. 

Но когда Симонов заявляет, что вкус Сталина «не был безошибочен», уж не дурачится ли автор? Да нет, Симонов серьезен. Тогда какие это «известные основания», которые якобы есть у мемуариста, чтобы думать, будто Сталин «любил Маяковского или Пастернака», ценил мастерство Булгакова? Нет таких оснований и быть не могло. Он их не посадил, не расстрелял», как других, что верно, то верно. Он распорядился считать Маяковского «лучшим поэтом эпохи», ну то есть самым «крупным». Но зато есть все основания полагать, что ни в поэзии Маяковского, ни тем более в поэзии Пастернака Сталин ровным счетом ничего не мог смыслить. Такая литература, такая поэтика была ему попросту не по зубам. Несмотря на «юношеское занятие поэзией» недоучки-семинариста и «некую собственную художественную жилку», которая, как убежден Симонов, «где-то у него была». Конечно, Сталин успевал внимательно следить за тремя с половиной «толстыми» журналами, за своим советским литературным хозяйством; все читал для развлечения и для порядка, все помнил (Симонов поражается) и лично давал указания по поводу каждого советского фильма, благо их, как линкоры, выпускали поштучно, Сталин не гнался в идеологическом деле за количеством. Он стоял за качество… Но что до «художественной жилки», то, если у кого-то еще теплились надежды, что она «где-то» у Сталина была, не кто иной, как Симонов, окончательно засвидетельствовал отсутствие и такой жилки, и даже каких-либо признаков интеллигентного мышления и речи. 

Сталин в своих самоуверенных словоизлияниях оказывается провинциальным, недалеким, более того — анекдотичным. У Симонова — самодостаточные свидетельства. Их невозможно смягчить никакими лояльными комментариями. Они так хороши и выразительны без всяких комментариев! Хотя и, повторяю, несмотря на выразительность, кажутся вторичными, словно бы подражанием чему-то нами уже читанному. 

Вот Сталин возражает против того, что Лавренева «берут и критикуют все с той же позиции, что он недостаточно партийный, что он беспартийный Правильно ли критикуют? Неправильно». И разъясняет, что Белик перестарался с ленинской фразой «Долой литераторов беспартийных». Так надо было говорить, когда большевики были в оппозиции и старались перетянуть к себе литераторов, «создать свой лагерь». «А придя к власти, мы уже отвечаем за все общество, за блок коммунистов и беспартийных, — этого нельзя забывать». До захвата власти мы относились к национальной культуре так, а после захвата власти — уже этак. А то «берут цитаты, и сами не знают, зачем берут их». 

Но… в заключение этой тирады, которая и в 1979 году кажется К. М. Симонову глубоким и полезным теоретическим указанием, обновлением «критической терминологии» (I), в результате чего «принцип партийности литературы включался в более широкое понятие идейности литературы» и «тем самым исключалась бы возможность нанесения напрасных обид беспартийным писателям», в заключение этой многообещающей тирады, тридцать лет питавшей широту и терпимость Симонова, Сталин, однако же, говорит следующее: «Берут писателя и едят его: почему ты беспартийный? Почему ты беспартийный? А что разве Бубеннов был партийным, когда он написал первую часть своей «Белой березы»? Нет. Потом вступил в партию (курсив мой. — Л. Б.). А спросите этого критика, как он сам-то понимает партийность? Э-эх!» 

Господи, получается, однако, что и Велик, и Сталин, да и Симонов, понимают «партийность» как угодно… э-эх! Но непременно также и буквально. То есть в анкетном смысле. Раньше не вступил? Не беда, «потом вступит». Как выразился этот же оратор, «поздно приходит сознание«… 

Тут уже Сталин — кадровик. Великий Кадровик нашей эпохи. 

Вот вам Сталин, каков он есть. 

Решающая и сквозная черта разнообразных сталинских высказываний в записи Симонова — это, безусловно, духовный примитивизм, нередко с замечательно комическим эффектом. 

А Симонову — э-эх! — так и не удалось заметить столь очевидное свойство Сталина и его окружения. Потому что слишком долго и самозабвенно мемуарист, человек вообще-то очень неглупый, одаренный, писавший в молодости живые и прелестные стихи, но рано попавший в сталинские любимцы, ставший литературным генералом, надышавшийся воздухом приемных и кабинетов, совещаний и пленумов, слишком много чуть не с младых ногтей, и уже обреченно, уже до конца Симонов играл в эти игры, чтобы мочь сохранить в себе хоть малую толику вольтеровского Кандида или же Гурона, Пpoстодушного. И, взглянув на Сталина, благодаря отвратительному подарку судьбы, в упор, оказавшись рядом, Симонов был не способен и спустя четверть века увидеть все отчужденно, здраво. Не «великого, но страшного» человека, а страшного и… бесцветного. 

Мне могут возразить: в сфере мысли Сталин был велик как политический идеолог и теоретик, что бы он там ни толковал, пусть неудачно, по поводу литературы и прочего. И нельзя судить об интеллектуальном уровне Сталина, основываясь только на записях Симонова, это некорректно с исследовательской стороны. У Сталина был оригинальный, сразу узнаваемый стиль. И, главное, знаменитая железная «сталинская логика». 

Я этот упрек с удовольствием заранее принимаю. Разумеется, источник номер один при изучении уровня сталинского мышления — это тексты, вышедшие из-под пера самого Сталина. Поэтому придется их внимательно и медленно перечитать.

Мой блог находят по следующим фразам

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.