Иосиф Виссарионович Сталин-3

Что-то в этом есть, ей-богу. 

И тут вождь наконец-то перешел к тому государственно-важному, ради чего начал разговор с вопроса о том, какие темы «разрабатывают» писатели. Очень оживился. «А вот есть такая тема, которая очень важна, — сказал Сталин, — которой нужно, чтобы заинтересовались писатели. Это тема советского патриотизма. Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей… у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой». Далее Сталин критикует Петра Первого за «эту традицию»: «У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло слишком много немцев, это был период преклонения перед немцами… Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами, — сказал Сталин и вдруг, лукаво прищурясь, чуть слышной скороговоркой прорифмовал: — засранцами», — усмехнулся и снова стал серьезным». 

Да уж куда серьезней. Предстояла новая охота на ведьм, увольнения, аресты, казни «космополитов», новый погром интеллигенции и культуры, уличаемой — от генетики и физики до искусствознания — в «низкопоклонстве перед Западом». Но сколь доходчиво для понимания не только пришедших к нему на прием выдающихся литературных деятелей, но и всего аппарата, всего населения, и вместе с тем, как справедливо подмечает Симонов, «строя фразы с той особенной, присущей ему интонацией», думая и высказываясь на своем органическом уровне, то есть вовсе не стремясь как-то специально к доходчивости, а просто будучи Сталиным, как выразительно рассуждал вождь! Вся политико-идеологическая линия Сталина с 1947 года и до смерти (а вызревавшая уже в тридцатые годы), вся ненависть к «загранице», все отвращение к интеллигенции, курс на имперский изоляционизм, «патриотизм» охотнорядского пошиба — короче, мысль Сталина как нельзя лучше и едва ли не в полном логическом объеме содержится в его «иностранцы-засранцы». 

С лукавым, самодовольным прищуром система на десятилетия напрочь отгородилась от «нечистого» заграничного мира. 

Дорого же обошлась нашей стране остроумная сталинская рифма. 

Но где, где все-таки еще мы слышали эту «особенную» интонацию, какие стилистические воспоминания смутно грезятся?

Продолжим чтение. 

«Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет ломать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия». 

Шовинизм, ксенофобия, интеллигентофобия для душевного равновесия обязательно нуждаются в похвалах «простому крестьянину», который ломать шапку приучен был ныне и присно только перед местными чиновниками, но уж никак не перед ученым-инородцем или «каким-то подлецом-иностранцем», как дополнительно тут же выразился Иосиф Виссарионович. «Надо бороться с духом самоуничижения у многих наших интеллигентов». «Эта болезнь сидит, она прививалась очень долго, со времен Петра, и сидит в людях до сих пор. — Бытие новое, а сознание старое, — сказал Жданов. — Сознание, — усмехнулся Сталин. — Оно всегда отстает. Поздно приходит сознание« (курсив мой. — Л. Б.). 

Долгий и интересный это был разговор. Сталин и велел прочитать документ о «деле Клюевой и Роскина» вместе с врачом — академиком Париным, за которых вскоре взялись «органы», умевшие поторопить приход сознания, и распорядился о превращении «Литературной газеты» в особый как бы неофициоз; и детально вник, в каком объеме выпускать симоновский «Новый мир», разрешив восемнадцать листов вместо двенадцати; и припомнил, что во времена его молодости журнал «Мир божий» ставил «вопросы науки очень широко»; и почему-то поинтересовался в конце разговора, как «в ваших внутриписательских кругах» относятся к последнему роману Ванды Василевской. «Неважно, — ответил Фадеев. — Почему? — спросил Сталин. — Считают, что он неважно написан. — А как вообще вы расцениваете в своих кругах ее как писателя? — Как среднего писателя, — сказал Фадеев. — Как среднего писателя? — переспросил Сталин. — Да, как среднего писателя, — повторил Фадеев». 

Между прочим, Сталин звонил Пастернаку с той же целью: узнать, как расценивается этот паршивец Мандельштам во «внутриписательских кругах». То есть «крупный» ли это поэт. Или так, «середняк». По-видимому, отнесение автора к одному из этих двух разрядов было для Сталина существенным. Может быть, с художественными кулаками (в отличие от деревенских) следовало как-то считаться при наказаниях и поощрениях. Может быть, с «крупным» писателем нужно было поступить мягче, чем с провинившимся «середняком». А пожалуй, и наоборот. 

Разговор 13 мая 1947 года продолжался три часа. Далее Симонов записывает разговоры Сталина при распределении Сталинских премий. Например, 31 марта 1948 года. И это, как правило, тоже очень долгие заседания Политбюро с участием некоторых других лиц, ведающих литературой, музыкой и прочим. Причем «члены Политбюро высказывались мало, особенно на литературные темы. Видимо, литература, особенно после смерти Жданова, воспринималась всецело как епархия самого Сталина, и только его». Руководящие писатели тоже, разумеется, не говорили лишнего, отвечали сжато на вопросы, если их спрашивали. Иногда о чем-то ходатайствовали. Почти все время охотно и самоупоенно разглагольствовал один человек, и все напряженно «старались не пропустить ни одного сказанного им слова». 

Представление о Сталине как о крайне немногословном человеке оказывается сущей выдумкой. Все запомнили, как он просидел несколько часов на собственном юбилее в 1949 году, так и не проронив ни слова, не выступив, хотя все этого ждали, и тем возбудив (я помню) какой-то трепет загадочности. Но вот мы видим, что в немноголюдном избранном кругу Сталин был очень словоохотлив, доводя присутствующих до полного нервного изнурения. «Говорил, то приближаясь, то удаляясь, то громче, то тише, иногда оказываясь почти спиной к слушателям, начинал и заканчивал фразу, не успев повернуться». Не всегда удавалось расслышать, но «переспрашивать его… было не принято». 

Что же именно он еще говорил интересного и памятного? 

Мемуаристу «запомнилась история, внешне вполне юмористическая, но, если можно так выразиться, обоюдно, с двух сторон оперенная некоторой циничностью» (курсив мой. — Л. Б.). Актер, игравший роль турецкого паши в фильме «Адмирал Нахимов», прислал письмо с просьбой дать ему Сталинскую премию, иначе получится «неправильная оценка роли нашего противника в фильме», а это «будет политически не совсем правильно». Откровенность угодливого попрошайки и мотивировка доставили Сталину некое удовольствие. Мотивировка была, в конце концов, из тех, к которым прибегал он сам. «Сталин усмехнулся и, продолжая усмехаться, спросил: — Хочет получить премию, товарищ Жданов? — Хочет, товарищ Сталин. — Очень хочет? — Очень хочет. — Очень просит? — Очень просит. — Ну раз так хочет, так просит, надо дать человеку премию, — все еще продолжая усмехаться, сказал Сталин. И, став вдруг серьезным, добавил: — А вот тот актер, который играет матроса Кошку, не просил премии? — Не просил, товарищ Сталин. — Но он тоже хорошо играет, только не просит. Ну, человек не просит, а мы дадим и ему, как вы думаете?». 

Симонов заключает здесь: «Помню все слово в слово и готов поручиться за точность сказанного, но комментировать это охоты нет». 

Зато я не могу это не прокомментировать. Поражает, что в 1979 году, диктуя воспоминания, Симонов находит в этой сцене нечто (пусть и «внешне») юмористическое. Хотя его несколько коробит «некоторая» (!) циничность Сталина. Но гораздо больше поражает то, что Симонов и по прошествии тридцати лет совершенно искренне не замечает не то чтобы цинизма, но прежде всего невообразимой гротескности всех заседаний, на которых Сталин распределял в присутствии государственных сановников и литературных чиновников Сталинские премии. Всех этих заседаний — от начала до конца! И чем дальше Сталин был от сытой игривости, от ухмылок, как в эпизоде с «Адмиралом Нахимовым», чем вдумчивей были его высказывания, тем очевидней истинный черный юмор происходившего. Но очевидней не для мемуариста: ни тогда, что хотя бы объяснимо, ни много спустя, на излете дней, что уже почти неправдоподобно, но тоже, впрочем, объяснимо и тоже — страшно. 

Сравним эту жуткую, хотя и опереточную, сцену с другой, когда Друзин при раздаче премий докладывает вождю: «Он сидит, товарищ Сталин». — «Кто сидит?» — не понял Сталин. — «Один из двух авторов пьесы, Четвериков, сидит, товарищ Сталин». И вождь, повертев в руках журнал и помолчав, затем сказал: «Переходим к литературной критике…» 

Или как Сталин неспеша расхаживает и раздумчиво, негромко повторяет о Злобине, побывавшем в немецком плену: «Простить… или не простить?» И все, застыв, ожидают решения злобинской судьбы: «…стояла… с одной стороны, Сталинская премия, а с другой — лагерь, а может быть, и смерть». 

Это Симонов понимает. А вот то, что он присутствовал при действе, более всего по стилю и подоплеке похожем, пожалуй, на расчеты в «малине», — этого Симонов, конечно, понять не в силах. Но такое впечатление возникает у нынешнего непривычного, свежего читателя. Кого зарежем, а кому — кусок в награду. Кому лагерь, кому — премия. «Значит, даем первую». Или: «- Значит, даем вторую». С рефреном: «Нам денег не жалко». С актерством «пахана» («Сталин дважды сыграл перед нами, как перед специально для этого предназначенной аудиторией»). С жесткостью, от которой замирали и холодели сидевшие за столом «шестерки», или с небрежной щедростью: «с неким циничным добродушием», когда Сталин «сам расширял круг присужденных премий». За чем Симонов и другие следили ревниво. Но все-таки восклицали: «Надо дать», «Надо, надо». Что ж это такое, если не дележка в малине? 

Мой блог находят по следующим фразам

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.